Поезд и впрямь был полон пассажиров. Хорошо одетые дамы и господа не отличались от тех, рядом с кем я жил на мосту. Я видел летние костюмы и платья. Пассажиры сидели за столиками в застекленных вагонах для туристов и потягивали коктейли со льдом. Кажется, в их взглядах было легкое отвращение, когда меня вели по составу. На мне мятая и грязная одежда; железнодорожный полицейский больно заломил мне руку за спину. Снаружи мелькала гористая местность, уйма туннелей и высоких виадуков над бурными потоками.
Меня допрашивал кто-то из начальства поездной пожарной бригады. Он был молод и одет в снежно-белый мундир, без единого пятнышка. Меня это удивило — по идее форма пожарника не должна бояться сажи и копоти. Его интересовало, как я оказался в поезде. Отвечал я правдиво. Меня снова провели через весь состав и заперли в пустом отсеке багажного вагона. Кормили меня хорошо, остатками еды с кухни. Одежду мою забрали, потом вернули выстиранной. Платок, на котором Эбберлайн Эррол приказала вышить монограмму, а потом оставила красный след своих губ, я получил назад идеально чистым.
Поезд катил среди гор, потом по травянистой равнине на возвышенности; вдали мелькали стада каких-то пугливых животных, и непрестанно дул сильный ветер. За равниной — подножие другого кряжа. Поезд добрался и до него и снова принялся петлять, и опять виадук следовал за виадуком, туннель — за туннелем. Теперь мы ехали вниз, делая остановки в тихих городках, среди лесов, возле зеленых озер и каменных шпилей на постаментах из щебня. В моей грохочущей одиночке не было никакой мебели, а единственное оконце имело размеры два фута на шесть дюймов, но видимость была вполне удовлетворительная, а из конца вагона, через большую дверь для погрузки багажа, текли свежие, разреженные запахи скал и альпийских лугов, и окутывали меня, и дразнили ложными надеждами на возвращение памяти.
Мне и здесь снились сны, другие, не только о жизни человека в красивом строгой красотой городе. Однажды ночью мне привиделось, что я проснулся, и подошел к оконцу, и гляжу на усеянную валунами равнину, и вижу две пары слабых огней, приближающихся друг к другу по озаренной луной пустоши. Но едва они сошлись и остановились, поезд с ревом влетел в туннель. Потом был сон, как я выглядываю из окна днем, когда поезд шел над высоким обрывом и искрящимся синим морем. Край обрыва унизан пушистыми белыми облачками. Мы врываемся в них и тут же выскакиваем в участки чистого, лишь слегка тронутого знойной дымкой пространства, и в такие минуты далеко внизу виднеется лакированное солнцем море. И однажды я как будто углядел два судна под парусами, борт о борт, и между ними клубился серый дым и выстреливали языки пламени. Но это была греза.
В конце концов меня высадили — за горами, холмами, тундрой и еще одной, низко лежащей над уровнем моря, холодной равниной. Здесь находится Республика, студеная концентрическая территория, называвшаяся раньше, как мне сказали, Оком Господним. С голой равнины туда можно было попасть по длинной дамбе, которая разделяла воды громадного серого внутреннего моря. В плане море имеет почти идеально круглую форму, и большой остров посреди него тоже очень напоминает эту геометрическую фигуру. Для меня знакомство с Республикой началось со стены, грандиозного сооружения, окаймленного пенистым прибоем и увенчанного низкими башнями. Стена изгибалась и казалась бесконечной, исчезала в далеких завесах ливня. Поезд с грохотом одолел длинный туннель, глубокий ров с водой и еще одну стену. Дальше лежал остров, Республика, страна пшеничных нив и ветров, низких холмов и серых зданий. Она казалась одновременно изнуренной и полной энергии; серые дома часто чередовались с ухоженными дворцами и храмами, явно принадлежащими прежней эпохе; их тщательно восстановили, но, похоже, применения им не нашли. Еще я увидел кладбище, очень большое, в несколько миль протяженностью. Над морем зеленой травы высились идеально ровными шеренгами миллионы одинаковых белых столбиков.
Меня поселили в бараке, где живут сотни людей. Я сметаю палую листву с широких тропинок парка. По его сторонам — высокие серые дома, квадратные громады на фоне зернистого, пыльно-голубого неба. Крыши зданий увенчаны шпилями с развевающимися флажками, но рисунков на этих флажках мне не разобрать.
Я подметаю, даже когда листьев нет. Правила есть правила. Как только я здесь очутился, возникло впечатление, что это тюрьма. Но я ошибался. То есть, может, это действительно тюрьма, только не в привычном смысле слова. Каждый встречный мне казался либо заключенным, либо охранником, и, даже когда меня взвесили, измерили, осмотрели, и выдали мне робу, и привезли на автобусе в этот огромный безымянный город, почти ничего не изменилось. У меня была возможность поговорить с очень немногими людьми. В этом, конечно, нет ничего удивительного. Те, к кому я обращался, с живым интересом прислушивались к моему выговору, но сами о своих делах рассказывали очень осторожно. Я спрашивал, слышали ли они что-нибудь о мосте. Некоторые слышали, но восприняли как шутку мои слова, что я сам оттуда. А может быть, приняли меня за психа.
Потом мои сны изменились, были захвачены, порабощены.
Однажды ночью я проснулся в бараке. Сладко до тошноты пахло смертью, со всех сторон раздавались крики и стоны. Я выглянул в разбитое окно и увидел сполохи далеких разрывов, ровное свечение больших пожаров. Услышал приглушенный грохот снарядов и бомб. В бараке я был один, звуки и запахи проникали снаружи.
Я чувствовал слабость и жуткий голод — хуже, чем в поезде, что увез меня с моста. Оказывается, за эту ночь я потерял половину своего веса. Я ущипнул себя, укусил за внутреннюю сторону щеки, но не проснулся. Оглядел безлюдный барак: оконные стекла укреплены липкой лентой, на каждой прямоугольной пластине черный или белый икс. За окнами пылал город.